Провинциальная и туземная наука
Михаил Соколов, Кирилл Титаев
Академическая коммуникация традиционно уподобляется беседе. Обычно эту беседу представляют себе как встречу разделённых временем и пространством умов, неспешно дарящих друг другу радость познания. Иконоборцы от социальных исследований науки получали особое удовольствие, демонстрируя, что эта привлекательная картина насквозь фальшива. В реальности учёные судорожно заканчивают свои реплики в этом разговоре — статьи и книги — в ночь перед отправкой в печать, а журналы и полки новых поступлений в библиотеках проглядывают с ревнивым страхом обнаружить, что кто-то сказал все то же самое раньше них, или что ими недополучены причитающиеся ссылки (напр. Traweek, 1988).
Сравнение с разговором, однако, можно проводить и ради иных коннотаций, которые оно подразумевает, и мы последуем именно этим путём. Мы будем опираться на социологический анализ речевой коммуникации, в особенности в традиции Гоффмана (Goffman, 1963; 1981)и Сакса (Sacks, 1992), учащей нас, что всякий разговор должен пониматься как нетривиальное социальное достижение. Беседа возможна, когда все стороны соблюдают строгий набор правил[1], руководящих, например, чередованием реплик или сменами темы. Небольшого неповиновения им достаточно, чтобы превратить любую коммуникацию в хаос. В свою очередь, следование этим правилам подразумевает следование другим, более общим, руководящим решением таких поведенческих задач, как распределение внимания, которое особенно занимало Гоффмана и будет особенно интересовать нас в этой статье. Продвигаясь ещё дальше, необходимость решения этих задач и их точные условия вытекают из более широкого определения социальной ситуации, в которой происходит разговор.
Взрослые в нашем обществе несут обязательства поддерживать определённый уровень бодрствования по отношению к окружающим, гарантирующим своевременную реакцию на поступающие от тех сигналы. Вариациям в социальных отношениях соответствуют вариации в уровне бдительности. Повсеместно от стоящих ниже ожидается, что они проявят больше внимание к стоящим выше, чем те к ним; стоящие ближе друг к другу в социальном смысле обладают правом и обязанностью интересоваться друг другом больше, чем стоящие дальше; вовлечённые в одно коллективное действие мысленно следят друг за другом, в отличие от тех, кто в этом действии не участвует. Распределение внимания, о котором свидетельствует поведение индивида, тем самым обнажает его определение ситуации — считает ли он себя стоящим выше или ниже других, ближе к ним или дальше, участником того же дела или нет. Ограничившись единственным примером, любого рода социальные узы, какого бы ещё рода обязательства они ни содержали в себе, подразумевают поддержание осведомлённости о том, когда исполнение этих обязательств понадобится. Поддерживаемый индивидом фокус внимания есть недвусмысленный сигнал о том, какие обязательства он готов выполнять. Никто не поверит, что взрослый, не интересующийся местонахождением своих детей, может быть хорошим родителем.
Поддержание разговора требует определённой концентрации внимания на его ходе. В свою очередь, всякий разговор служит какой-то цели, задаваемой ситуацией, в которой он развёртывается. Те, кто систематически нарушают правила поддержания разговора, не уделяя ему достаточного внимания, вскоре обнаруживают, что они исключены из класса разговоропригодных. Это значит, что они выводятся за скобки ситуаций, частью которых разговор является; если они физически присутствуют в них, то становятся его частью лишь в качестве пассивного предмета обсуждения.
Выведение за скобки не обязательно является чем-то универсально социально неодобряемым — оно становится таковым, лишь если существует какое- то более общее определение ситуации, диктующее моральную или практическую необходимость участия. В работах Гоффмана по социологии психиатрии многократно повторяется утверждение о том, что сами симптомы, приводящие к заключению в лечебницу, становятся таковыми не в силу того, что являются каким-то специфичным поведенческим паттерном, а в силу того, что они возникают в контексте неподходящих для них отношений. Многие из таких симптомов становятся симптомами именно постольку, поскольку напрямую нарушают разделяемые окружающими правила распределения внимания в ситуации. Пациент, ничем не показывающий, что слышит обращённые к нему реплики лечащего врача, считается кататоническим шизофреником. Девушка среднего класса, ничем не показывающая, что слышит обращённые к ней реплики малолетних париев, считается хорошо воспитанной (Goffman, 1967: 137-148). Разница между ними состоит не в поведенческом паттерне как таковом, а в том, что большинство членов нашего общества предполагают, что разумный пациент будет стремиться сотрудничать с доктором, а приличной девушке не приходится ждать ничего хорошего от авансов со стороны молодых людей определённого сорта.
Большинство типов разговора требует, как минимум, некоторой оперативной новизны реплик. Предполагается, что он ведётся, чтобы сообщить нечто новое.[2] Требование может быть более или менее жёстким в зависимости от того, к какой разновидности принадлежит беседа. Здесь на одном полюсе находится салонная болтовня, требующая лишь, чтобы в течение одного вечера реплики не повторялись в точности перед одним и тем же кругом слушателей, а на противоположном — академическая коммуникация, в которой каждое высказывание содержит претензию на то, что никто и никогда не говорил этого раньше.[3] Как минимум отчасти, задачи распределения внимания вытекают из необходимости соответствовать этим требованиям. Для того, чтобы знать, что не повторяешь кого-то, надо быть уверенным, что слышал всех, кого следовало слушать.
В отношении правил, определяющих, кого следовало слушать, разговоры делятся на два класса — ad hoc и exante. В первом случае круг тех, кого следует держать в поле зрения, определяется тем, кого держит в поле зрения аудитория реплики. Чтобы не оказаться человеком, рассказавшим один и тот же анекдот дважды за вечер, надо знать, какие анекдоты в этот вечер уже слышали собравшиеся. В случае разговоров exante, круг тех, кого индивид обязан слышать, определяется заранее по каким-то внешним критериям. Надо знать, кто из определённого круга людей рассказывал, а кто слышал какие анекдоты, даже если этот круг никогда не собирается вместе. То, что их не слышал никто из встретившейся сегодня части этого круга, вообще говоря, не будет достаточным оправданием, если впоследствии выяснится, что их слышал кто-то из отсутствующих.
Наука является крайним примером разговора exante. Основное императивное требование в отношении учёных состоит в том, что они обязаны поддерживать осведомлённость о релевантных новостях в своей области, что значит, что они должны следить за работой всех остальных специалистов в ней.
Есть глубокие причины, по которым правильному распределению внимания придаётся почти сакральное значение. Основной легитимационный миф науки, поднимающий её в глазах самих учёных над другими сферами социальной жизни — это кумулятивность, позволяющая каждому внести свой вклад в возведение общего строения и в этом смысле дающая ему бессмертие (Соколов, 2009). Кумулятивность, однако, не возникает сама собой. Как и все остальные разновидности смысла в социальной жизни, она не открывается, а создаётся. Для того, чтобы она существовала, нужно, чтобы все вели себя по правилам, — держали в поле зрения всё, что имеет отношение к их области, и фиксировали все значимые события в ней, а также своевременно оповещали остальных о своей работе. Те, что пренебрегают этим, ставят под сомнение смысл жизни многих других людей.[4]
Дополнительные проблема с наукой состоят в том, что в её случае мы имеем дело с разговором, участники которой разделены временем и пространством — и, соответственно, не могут считывать такие простейшие физические маркеры распределения внимания, как положение корпуса, поворот головы или направление взгляда. Каждый из пытающихся присоединиться к беседе не может точно сказать, кто в ней уже участвует, поскольку некоторые легитимные участники могли просто не объявить о себе ни одним из легко считываемых сигналов. Но если в нормальном разговоре ad hoc это было бы равносильно их отсутствию, здесь то, что и сам нарушитель, и окружающие могут долгое время не догадываться о произошедшем сбое, вместо облегчения становится источником новых тревог. Неудивительно, что собирание вместе «пространств внимания» или «сцен», позволяющих охватывать свою область единым взглядом (организация конференций и издание журналов, унификаций учебных программ и контроль их освоения, составление обзоров литературы и наукометрических графов), отнимает едва ли не больше академических сил, чем их наполнение содержанием.
Помимо этой, позитивной, работы по созданию пространства внимания, в академическом мире происходит другая, негативная. Соответствие правилам распределения внимания, вообще говоря, является основным критерием, по которому Х вообще признается достойным того, чтобы его услышали. Большая часть статей отклоняется рецензируемыми журналами из-за недостаточности обзора литературы; вступительные экзамены на аспирантскую программу в основном состоят в выяснении того, читал ли претендент книги, которые, по мнению приёмной комиссии, он должен был читать, и не читал ли он книг, которых читать не следовало (или, во всяком случае, осознаёт ли он, что в этом не стоит признаваться). Эти действия приближают практически разговор exante к разговору ad hoc — те, кто не присутствуют мысленно в нём, теряют право на то, чтобы требовать интереса к себе — и дают учёным немного перевести дыхание. К несчастью, исключение действует относительно гладко лишь в случае с индивидами. Когда разговор, который должен был бы быть единым, начинает дробиться на дискуссии, сопоставимые по численности участников, простое отлучение перестаёт работать, поскольку более не ясно, кто вправе отлучить кого.
Есть несколько причин, почему дискуссию — зарезервируем этот термин для разговоров, которые перекрывают ту или иную академическую область — никогда не удаётся выдержать в полном соответствии с нормативными рамками, особенно в социальных науках. Мы рассмотрим три — демографическую, тематическую и инфраструктурную.
Демографические проблемы. Прежде всего, как и повседневном разговоре, в академической дискуссии есть естественные ограничения на число тех, кто может в ней участвовать. При той частоте реплик, которые требуют, в частности, современные меры публикационной производительности, это число составляет несколько десятков человек. Пятьдесят может быть вполне правдоподобной оценкой верхней границы числа тех, за чьей работой индивид может пристально следить.[5] Группа учёных, превышающая это число, уже не будет соответствовать идеалу «все слушают всех». Когда пороговая численность превышена, события могут пойти по одному из нескольких сценариев, которые можно отобразить графически.
Если мы нарисуем отношения поддержания внимания к работе друг друга внутри популяции учёных в виде стрелок, то получим один из графов, хорошо известных по учебникам социально- сетевого анализа (напр., Hanneman and Riddle, 2005). Три вариации здесь наиболее распространены. Учёные могут разбиться на группы по 50 человек, образовав изолированные монады, внутри которых все читают всех, но никто не знает, что происходит во внешнем мире.
Они могут разбиться на немного меньшие группы (скажем, по 49 человек), поручив каждому из инсайдеров следить за тем, что происходит в одной из внешних групп и сообщать им новости (это называется small-world-модели). Они могут образовать значительно большее по численности скопление, у которого будет, однако, ядро всё той же численности примерно в 50 человек, и неограниченных размеров периферия. Члены ядра будут реагировать друг на друга и не будут обращать внимания на членов периферии. Члены периферии станут также следить за теми, кто принадлежит к ядру, хотя это внимание не будет обоюдным, и игнорировать других членов периферии. Если предыдущие модели напоминают кружки в салоне, между которыми нет (в первом случае) или есть (во втором) какое-то сообщение, то третья модель больше похожа на амфитеатр, в центре которого водружена сцена, на которой происходит диспут.[6] Последние два типа могут быть объединиться в гибридную модель — небольшие группы на периферии, часть внимания которых обращена вовнутрь, а часть — наружу, в условный центр, который это внимание не возвращает. Примером являются, скажем, различные предметные области, представители которых следят одним глазом за разработками в области высокой теории. Возникающая здесь асимметрия в распределении внимания создаёт отношения иерархии между разговорами.
Тематические проблемы. Сама по себе фрагментация внимания повсеместно считается учёными прискорбным обстоятельством, но ещё не подрывает легитимности научной коммуникации в целом. Правило «каждый следит за значимым развитием своей области» может быть соблюдено за счёт прогрессирующего сокращения широты областей и, возможно, повышения требований к значимости.[7] Острые проблемы возникают там, где границы «своей области» или «значимости» неизлечимо расплывчаты, как это имеет место в философии, социологии, политологии или теоретических аспектах истории и антропологии. Каждая из этих дисциплин постоянно рискует разделиться на группы, использующие разные определения того, что релевантно, и соглашающихся рассматривать как полноценных коллег только тех, кто использует только такие же определения, — которые, в свою очередь, заслуживают того, чтобы им уделяли внимание.
Такие группы представляют собой постоянную угрозу друг для друга. Правота одной из них означает, что другие с самого начала приняли неверное решение, и прожили академическую жизнь, лишённую всякого смысла.[8]
Такие дискуссии является, помимо всего прочего, естественными локусами академической солидарности и могут ожесточённо конкурировать между собой за экономические и политические ресурсы. Их представления о релевантности часто отражают конкурирующие философии науки (можно ли заниматься, скажем, историей, не будучи знакомым с последними достижениями эпистемологии или математической статистики?), и обычно легко поддаются экспликации. Однако нечто подобное им может хронически возникать и в иных, менее отчётливо осознаваемых обстоятельствах, в которых по какой-то причине формируется несколько фокусов коммуникации, вроде бы частично тематически перекрывающихся друг с другом, но при этом в значительной мере изолированных. Эти обстоятельства принадлежат к тому типу, который выше был назван «инфраструктурным».
Инфраструктурные проблемы. Однако перед тем, как перейти к ним, соотнесём дискуссии в науке с ещё одним институтом, который представляет собой социальную драматизацию того же первичного процесса распределения внимания[9] — ритуализированному обмена визитами, которые представляли собой способ утверждения статуса во многих разновидностях праздных высших классов. Посещение друг друга было основным (в смысле ощущаемой значимости, если не в смысле уделяемому ему времени), занятием многих аристократий.[10] Дома, в которые члены семьи получали приглашения, а также список тех, кто принял приглашения посетить их, были основным показателем её социальной позиции.[11] Аналогия легко распространяется на науку.
Внимание представляет собой мысленное присутствие. Статус учёного в какой-то дискуссии определяется тем, где он мысленно побывал, и тем, кто счёл его достойным своего внимания. Два отличия, однако, бросаются в глаза. В отличие от визита, представляющего собой легко наблюдаемое событие, мысленное присутствие становилось заметно лишь благодаря дальнейшим поведенческим сигналам. Многие из писавших на эту тему указывали, что роль цитирований и ссылок в не-фактопроизводящих науках состоит не столько в том, чтобы обосновать knowledge claims, сколько в том, чтобы подтвердить, что автор осуществил правильный набор визитов, — и, наоборот, получение цитирований означало, что многие удостоили визитом его (напр. Hargens, 2000).
Во-вторых, в отличие от визитов в частные дома, в которых может быть отказано, интеллектуальные визиты невозможно предотвратить. Их можно, однако, не вернуть, и в этом смысле представители элиты всё ещё обладают преимуществом перед представителями масс — даже если они не могут запретить посещать себя, они могут игнорировать приглашения заново прибывшего, навсегда задержав его где-то на окраине своего мира. Возможности деспотического применения ресурсов для эксклюзии каждым из них в отдельности, однако, сдерживается тем, что и его собственный статус определяется правильностью выбора домов для посещения, и не посещать того, кого посетили уже все — значит выглядеть исключённым из своего круга. Все вместе, однако, члены элиты или инсайдеры могут поддерживать общий фронт перед лицом представителей масс или аутсайдеров сколь угодно долго (Elias and Scotson, 1994).
Представим себе теперь группу, часть которой отказывает в ответных визитах другой. Дальнейшие события могут идти по одному из двух сценариев. Исключённые могут принять своё место в порядке клевания, и радоваться даже небольшому индивидуальному продвижению вверх в иерархии. Они могут объявить себя новой аристократией и отказаться принимать во внимание существующую статусную систему, пока она не кооптирует их как минимум в качестве равных. Те экономические и политические ресурсы, которые контролирует каждая из групп, в конечном счёте определяют, что именно произойдёт. Повсеместный подъем буржуазии в европейской истории заставил придворные общества пересмотреть свои критерии эксклюзии с тем, чтобы инкорпорировать новую доминирующую группу. Аристократии, которые своевременно не сделали этого, пришли в упадок. Однако мощная инерция традиционного порядка, длившаяся веками, свидетельствует о самостоятельной силе, которую имели устоявшиеся соображения престижа.
И здесь мы встречаемся с последним, инфраструктурным, фактором, вмешивающимся в соответствие дискуссии нормативному образцу. Он, в действительности, объединяет три разнородных составляющих — географическую, политическую и социализационную.[12] Во-первых, то, кто кого слышит в академическом мире, определяется в том числе физической дистанцией. Преодоление пространства требует затрат. Те, кто находится рядом, имеют больше шансов услышать друг друга, причём зависимость тем сильнее, чем жёстче ограничен бюджет. Во-вторых, многие финансовые и юридические рамки так или иначе поощряют сотрудничество внутри одного национального государства, а не между ними. Достаточно вспомнить, насколько условия большинства российских грантов делают сложной выплату денег иностранцу. В-третьих, остаются дистанции, которые вытекают не из характера специализации (такие изолируют дискуссии совершенно легитимно), а из различий в естественном языке. Все вместе они создают мощную тенденцию к регионализации и национализации научной коммуникации (Luukkonen et al, 1992; Wagner and Leyedesdorff, 2003).В результате, прежде, чем начать говорить, учёным приходится выбирать между аудиториями, структурированными не по тематическому, а по инфраструктурному признаку, — писать на этом или на том языке, публиковаться тут или там, — осознавая, что другая, не целевая аудитория, их вряд ли услышит.
Как выбирается, в каком разговоре участвовать в этой ситуации? Здесь есть два соображения — эффективность доступа и легитимность суждения об их относительной ценности. Если они примерно равноценны, то говорящий может безбоязненно сосредоточиться на том разговоре, к которому он обладает лучшим техническим доступом (то же самое, разумеется, относится к ситуации, когда этот разговор считается внутренне более ценным). У эффективности доступа, в свою очередь, есть два измерения — доступ к слушанию и доступ к говорению. Можно искренне желать услышать своих северокорейских коллег, но, учитывая расстояние, издержки политического климата и сложность языка, осознавать, что усилия, потраченные на получение одного бита информации из Страны Утренней Свежести, могли бы дать несколько мегабайт из более доступного источника. Рациональной стратегией в этом случае будет пользоваться простой в получении информацией, если нет повода предполагать, что она качественно хуже. Аналогично, в зависимости от местоположения и родного языка учёного, как минимум в одном из этих разговоров он будет находиться в невыгодном положении из-за географической отдалённости и лингвистического несовершенства, и, при равной ценности участия, рациональной стратегией будет ограничиться тем разговором, доступ к которому проще. Более того, обычно есть серьёзные причины для того, чтобы выбрать только один из разговоров, а не пытаться участвовать в двух сразу. Даже если доступ к ним одинаково прост, из-за демографических ограничений, о которых шла речь выше, индивид обнаружит, что является не вполне полноценным участником каждого из них, поскольку или пропускает по половине реплик, или вынужден прилагать двойные усилия, чтобы поспевать за беседой.[13]
Другой, невыбранный, разговор, однако, всегда будет оставлять что-то вроде смутного чувства вины — вдруг именно там говорится нечто такое, что следовало бы услышать в первую очередь? Учёный, сделавший выбор, будет нуждаться в постоянных подтверждениях его правильности, как для собственного душевного спокойствия, так и для обоснования легитимности своей линии поведения в глазах других. Первое будет подталкивать его к самоизоляции: он может начать активно избегать ситуации, в которой ему придётся убедиться в том, что пропустил что-то заслуживающее внимания. Кроме того, он воспользуется любой возможностью обзавестись идеологией, объясняющей, почему его выбор легитимен, и транслировать её максимальному числу окружающих. Наконец, он использует то обстоятельство, что эти окружающие считывают его коммуникативное поведение как указание на то, как им распределять собственное внимание, чтобы распространить свою модель поведения и дальше. Он постарается не привлекать их внимание к существованию дискуссии, в которой не участвует, ведя себя так, словно её нет вовсе. Производимая им работа аналогична психоаналитическому вытеснению, но только происходящему в межличностной, не внутриличностной, коммуникации.[14] Эту форму адаптации к коммуникативной дистанции, подразумевающий добровольную изоляцию от дискуссий, к которым индивид обладает ограниченным инфраструктурным доступом, мы назовём туземной наукой.
Туземная наука возникает в ситуации, когда разговор, в котором индивид может участвовать эффективнее, исходно считается, по крайней мере, не менее ценным, чем альтернативный. Если тот разговор, в котором индивиду проще участвовать, не есть тот, участвовать в котором он считает важнее, то для него открываются два пути. Выбор между ними определяется тем, насколько слушание доступнее, чем говорение. Если они примерно одинаково доступны, то ему остаётся полностью погрузиться в более важный разговор, что обычно подразумевает эмиграцию к его институциональной базе.[15] Если, однако, слушание более доступно, чем говорение, то он может выбрать половинчатое решение: мысленно присутствовать в одном разговоре, но физически участвовать в другом. Эту форму адаптации мы назовём провинциальной наукой. Её отправной точкой является вера в то, что все происходящее в непосредственном окружении индивида менее важно и ценно, чем происходящее где-то в другом месте; в данном случае, скорее мысленная погружённость в тот разговор, в котором индивид по факту участвует, пробуждает чувство смутной вины.
Мы не будем обсуждать здесь развёрнуто, что вообще стоит за восприятием одного разговора как более важного, чем другой, особенно в дисциплинах с крайне размытыми критериям важности. Перечислим лишь несколько гипотез. Во-первых, как и в случае с буржуазными салонами, экономическое неравенство играет свою роль. Те, кто управляет наукой, повсеместно стремятся привязать вознаграждение учёных к их активности в дискуссии. Дискуссия, участие в которой поощряется бóльшим экономическим вознаграждением, может рассчитывать получить лучших участников.[16] Факт добровольного перемещения лучших из одного разговора в другой сам по себе становится недвусмысленной иллюстрацией их относительного качества.[17] Во-вторых, традиционный престиж центров в данной дисциплине имеет значение; разговор, ведущийся в какой-то комнате, всегда вбирает отзвук разговоров, которые звучали в ней прежде. В голосах кембриджских экономистов всегда будет отдалённо слышаться фальцет Кейнса. В-третьих, престиж в более парадигматических областях с лучше определёнными критериями важности также имеет значение (критерий, тесно связанный с экономическим процветанием, поскольку более парадигматические области имеют тенденцию быть также экспериментальными и капиталоёмкими). Престиж здесь как бы расплёскивается, доставаясь всем тем, кто находится физически рядом, даже если они тематически участвуют в совершенно другом разговоре.[18] В- четвёртых, массовое восприятие, во многом сформированное рейтингами, также накладывает свой отпечаток, — мало кто может остаться безучастен к тому, что люди с улицы будут более внимательны к голосам представителей топовых университетов.[19] Наконец, в-пятых, самое общее восприятие соотношения между социальными контекстами, в которые погружены разговоры, влечёт за собой выводы об иерархии между ними. Это создаёт мощное притяжение между туземной наукой и всеми формами национализма и политического изоляционизма, и провинциальной наукой и всеми формами политического космополитизма или низкопоклонства перед заграницей. В российских социальных науках водораздел между теми, кто верит, что читать западные книги важнее, чем русские, и теми, кто уверен в обратном, проходит более-менее по линии, отделяющей Болотную площадь от Поклонной (Соколов, 2010).
Вероятно, список факторов можно продолжить. Для нас здесь важно то, что, определённые таким образом, туземная и провинциальная науки представляют собой идеальные типы, абстракции моделей поведения. Их подобия сами собой возникают во всех национальных академических мирах, кроме того, который в данную историческую эпоху обладает интеллектуальной гегемонией и становится столицей, к которой провинциалы хотели бы ощутить свою причастность, и о которой туземцы хотели бы забыть.[20] Сегментация дисциплинарных сообществ во многом происходит по этому признаку (Соколов, 2012).
Мы не будем долго задерживаться на обсуждении провинциальной науки. И авторы этого текста, и редакция «Форума», и значительная часть его вероятных читателей локализованы в одной из её безусловных столиц в России — Европейском университете — и чтобы рассмотреть её поближе, им достаточно просто оглянуться по сторонам. Прочие читатели, осмелимся предположить, находятся в одной из родственных институций, имеющих все те же черты.
Основной отличительной чертой провинциальной науки является хронический дефицит важности, которую её представители придают работе друг друга. Эдвард Шиллз в своём классическом эссе указал на то, что любая социальная система имеет свои центры и периферии (Shils, 1965). В центрах сосредоточены активности и события, признаваемые обладающими особой значимостью в силу прямой связи с космическим или социальным порядком. Те, кто постоянно участвует в них, вызывает особое благоговение у остальных.[21] Для провинциальной науки дискуссии имеют разную центральность. Её представители мысленно поглощены одной из них, хотя произносят реплики, которые не могут быть услышаны другими её участниками, потому что произнесены не на том языке и не в их присутствии. Те же, к кому они как будто непосредственно обращены, обычно не слушают их по двум причинам.
Во-первых, соответствующая столичная наука, как правило, многочисленнее. Это значит, что она поделена на значительное число тематических дискуссий, достигших предельного размера, выше наугад оценённого в 50 человек. Менее многочисленная провинциальная наука дробится между ними, поставляя по одному-двум заочным участникам в каждую дискуссию; поскольку тем самым между ними возникают легитимные тематические границы, то эти участники не испытывают сильного нормативного принуждения к тому, чтобы интересоваться работой друг друга.
Термин «принуждение» может показаться не совсем уместным в этом контексте. Обыденные (и идеалистические) представления о науке заключаются в том, что интерес учёных в основном мотивируется искренним любопытством. Мы не собираемся утверждать, что любопытство не имеет места вовсе, лишь что академические институты в известной нам форме значительно больше зависят от дисциплинированного и направленного любопытства, распределение которого подкрепляется негативными санкциями[22] — угрозой потерять членство в своём социальной круге, пропустив какой-то важный визит.[23] Отсутствие этого принуждения часто приводит к тому, что визиты не наносятся из-за дефицита времени, или даже из затаённой агрессии.
И здесь появляется второе соображение. Поскольку в провинциальной науке происходящее в центре по определению считается более важным и совершенным, действующий нормативный алгоритм вначале требует уделить внимание тому, что говорится там. Собственно, для провинциальной науки именно посещение интеллектуальных салонов метрополии является основным маркером статуса; те, кто принят в них, не рискует потерять лицо, не посетив кого-то из своего круга. Так как все, принадлежащие к провинциальной науке, в общем-то, смирились со своим положением учёных второго сорта, они могут безбоязненно игнорировать друг друга до тех пор, пока у них есть доказательства их опосредованной близости к учёным первого сорта.
Известная враждебность, которая всегда существует между академическими коллегами-конкурентами, здесь особенно легко выходит наружу. Как правило, она выливается в войны умолчания, при которых тематически как раз наиболее близкие коллективы игнорируют друг друга. Социологи могут вспомнить конкуренцию разных групп, занимавшихся импортом Бурдье, сетевого анализа или институциональной экономики в Россию, и старательно избегавших ссылаться друга на друга публично, а в личной коммуникации отпускавших всевозможные уничижительные замечания в отношении ограниченности понимания остальными первоисточников.
В силу характера разговора ad hoc, который за счёт исключения диссидентов приобретает любая научная дискуссия, присоединяющийся к разговору Х узнает о том, кто ещё участвует в нём и кого надо слушать, глядя на то, то, кого слушают A, B и C. Каждый из них испытывает некоторое искушение сократить круг замеченных Х, поскольку слова проигнорированных тогда перестанут умалять новизну их собственных реплик. Некий А может перестать упоминать Y в надежде, что X или вовсе не узнает о нём, или заключит, что по какой-то причине Y не является человеком правильного круга, и от него лучше держаться подальше. В нормальном состоянии А удерживает от таких действий понимание того, что, когда он обратится против Y, B и С обрушатся на него самого, как неспособного следить за ходом дискуссии. Если статус А, однако, целиком зиждется на том, что он мысленно следует за Ω, а интерес к Y в любом случае является факультативным, его агрессивные порывы уже ничто не будет смирять.
Это не значит, что в провинциальной науки никто не видит и не слышит никого. Напротив, в ней есть несколько проверенных способов привлечь интерес, таких, например, как ретрансляция содержания дискуссии, происходящей в мировом центре. Этот жанр проступает особенно выпукло, когда мы проходим часть пути от провинциального полюса к туземному. Для крупных конференций в отечественной социологии, например, типично то, что одно или несколько пленарных заседаний посвящены выступлениям крупных фигур, вернувшихся с мероприятия вроде мирового конгресса, и рассказывающих аудитории, по определению на нём не бывшей, о «положении дел в мировой социологии».[24] Ближе к провинциальному полюсу подобное не происходит, но не потому, что ретрансляции придаётся меньшее значение, а потому, что она рассеяна повсюду (и потому, разумеется, что самые продвинутые провинциалы знают, что всемирные социологические конгрессы можно посещать разве что в целях сравнительного изучения туземной науки).
Другой причиной того, почему в провинциальной науки кто-то вообще кого-то слушает, разумеется, является обмен жестами доброй воли. Читатель, вероятно, много раз слышал (или сам говорил) что-то вроде «Х была на моём выступлении, поэтому я сходила на её» или «Y нас игнорирует, и я не буду его читать». Внимание здесь понимается инструментально, как дар, которым можно обменяться, и, фактически, большую часть наносимых в нормальном провинциальном обществе визитов (чтений книг и статей) можно объяснить соображениями реципрокности.
Ещё одним источником интереса является сам докладчик. Если он достаточно успешен в столичном обществе, то является моделью, чьё поведение копируется; если он принадлежит к самому провинциальному обществу, то его соответствие высоким столичным стандартам, как оно понимается в провинции, становится предметом обсуждения (обычно не особенно благожелательного).
За время, что один из авторов заведовал регулярным факультетским семинаром, он вывел для себя формулу трёх типов доклада, которые способны собрать зал. Во-первых, успехом пользовались лекции по новейшим методам сбора или анализа данных, никому не известным в России, особенно качественным — материя, которая способна дать возможность изучающему её почувствовать себя приобщённым к столичной жизни в кратчайшие сроки. Во-вторых, аудитория более-менее собиралась посмотреть на престарелых звёзд столичной науки. В-третьих, важные представители самой провинциальной науки вызывали интерес в основном постольку, поскольку от них ожидалось, что они сделают политическое заявление, объявив кому-нибудь войну (особенным успехом пользовались известные своей агрессивностью младотурки). В остальных случаях их собирались слушать или знакомые, или те, кто пришёл придирчиво выяснить, правда ли они так столичны, как хотят казаться, или те, кто хотел в свою очередь заполучить их для какого-нибудь мероприятия.
Все эти виды интереса не являются, разумеется, отличительной особенностью провинциальной науки, но провинциальность придаёт им особый оттенок. Скажем, любая реплика в учёном диалоге является испытанием, которое можно пройти или провалить; в зависимости от того, пройдено или провалено испытание, акции говорящего повысятся или понизятся. Это создаёт дополнительный интерес коллег друг к другу, сохраняющийся даже тогда, когда любой другой интерес уже давно угас. Отличительной чертой провинциалов является то, что оценивается не выступление докладчика, и уж тем более не содержащиеся в нем knowledge claims,[25] а предполагаемая реакция столичной аудитории на это выступление.
К несчастью, прямое считывание этой реакции представляет собой известную проблему. Идеальным маркером принадлежности к столичной науке были бы, разумеется, свидетельства того, что её представители наносят ответные визиты провинциальному претенденту и отвечают на его реплики. Однако поскольку в провинциальной науке зачастую никто не компетентен в той узкой области, которую тот представляет,[26] зафиксировать такие реакции достаточно сложно. Вместо прямого считывания, реакция может предсказываться на основании соответствия реплик и того, кто их произносит, самым общим и легко идентифицируемым формам поведения.
Провинциальная наука отличается тенденцией ритуализировать любые поведенческие паттерны, наблюдаемые в столичной науке, и воспроизводить их в утрированном виде. По ней стремительно распространяются представления о том, как «там принято», иногда совершенно фантастические.[27] Она берётся копировать всё, что поддаётся лёгкому наблюдению и копированию. Во времена, когда они были частью международной студенческой моды, она была миром штанов с самым большим числом карманов (сегодня она стала миром рубашек с самым большим числом клеток). Со скоростью лесного пожара по ней распространился жест парами указательных и средних пальцев, обозначающий закавычивание (сейчас его используют только самые провинциальные из провинциалов). Она создаёт необъятный спрос на любые практические руководства и курсы по академическому письму, которые обещают решить проблемы международной публикации за счёт овладения простыми правилами стилистики и композиции. Она берётся бездумно нанимать не международном рынке людей «с международными степенями», не зная, что с ними впоследствии делать.[28]
Любые признаки личной близости к столичной науке в ней превращаются в символы статуса. Этими признаками становятся длительные стажировки, участие в конференциях, совместные исследования, даже если роль провинциальной стороны в них сводилась к эксплуатации в качестве источника сырых данных. Провинциальная наука создаёт культ из физических визитов столичных знаменитостей как замены мысленных посещений и коллекционирует тех, кого удалось заманить прочитать лекцию и поужинать.[29]
Почему в мире, целиком построенном вокруг поклонения «международной науке», вырастает так мало людей, которые в ней фактически принимают более чем платоническое участие?[30]
Простейший ответ состоит в том, что положение провинциалов даёт достаточные вознаграждения для того, чтобы задержаться в этой роли. Хотя российский академический мир в целом беднее, чем те, по отношению к кому он воспринимается себя вторичным, отдельные позиции в нём вознаграждаются достаточно щедро для того, чтобы не искать большего. Хотя положение провинциала в целом не слишком почётно, оно обеспечивает того, кто занимает его, простой человеческой радостью созерцания своего непосредственного туземного окружения сверху вниз. Хотя внимание международной аудитории более желанно, оно сложнодостижимо, а к моменту, когда возникает выбор, большинство провинциалов уже нащупывают какие-то ходы, которые могут дать ими минимальное принятие со стороны непосредственного окружения, хотя бы за счёт элементарной реципрокности. В большом мире они рискуют потерять даже это и обнаружить, что они обращаются к пустоте.[31] Выбор между переселением в столицу и пребыванием в провинции часто превращается в выбор между положением первого в деревне и последнего в Риме. Вместе со сложностями переселения это часто склоняет даже менее тщеславных людей, чем Цезарь, в пользу деревни.
Принципиально иначе дело обстоит с наукой туземной. На ней мы остановимся несколько подробнее, полагая, что большинству читателей она знакома лишь по случайным встречам, или незнакома вовсе. Главная особенность и ценность (как исследовательского объекта) туземной науки в том, что академическая коммуникация в ней предполагает постоянное вытеснение факта существования столичной науки. В тех её зонах, которые ближе к провинциальному полюсу, это вытеснение принимает эксплицитные формы и выглядит как работа по сознательному построению оппозиционной идентичности — выработке идеологии, отрицающей, что к происходящему в столице стоит прислушиваться. Ключевая задача этой части туземной науки — доказать её равенство с происходящим во всём остальном мире, а чаще — превосходство. В тех её зонах, которые дальше от провинциального полюса, о существовании столицы удаётся вовсе забыть, — по крайней мере, на какое-то время. Что происходит там в это время, является предметом величайшего натуралистического интереса. Грубо говоря, если провинциальная наука, — это карго- аэропорт, который подаёт сигналы настоящим самолётам, которые этих сигналов не слышат и никогда на него не садятся, то туземная — это аэропорт, который подаёт сигналы самолётам воображаемым, и эти самолёты регулярно на такой аэродром садятся. Разница между зонами туземной науки заключается в том, что ближняя постоянно доказывает самой себе и тем, кто согласится слушать, что её аэропорт и самолёты — такие же, как настоящие, а дальняя зона успешно забывает, что эти настоящие где-то существуют.
Начать, вероятно, следует с истории возникновения и формирования туземной науки как целостного феномена, — заглянуть в советскую и постсоветскую историю и попытаться увидеть её истоки. Советская система управления наукой, в числе прочего, предполагала экспорт гуманитарных дисциплин в регионы. Однако основным типом экспорта было обеспечение вузов и академических институтов специалистами в области философии, научного коммунизма и политэкономии. Кроме того, гуманитарная наука была представлена преимущественно педагогическими вузами, а также историческими и филологическими факультетами университетов. При этом очень часто при кафедрах и факультетах[32] функционировали дополнительные структуры (социологические лаборатории, рабочие группы и т.п.). Все представители этих дисциплин были плотно интегрированы в советскую систему академической мобильности и контроля качества научного продукта. Существовали регулярные курсы повышения квалификации, конференции на общесоюзном уровне и все прочие атрибуты «нормальной» академической жизни. Контакты с коллегами с родственных кафедр, с профильными факультетами и академическими институтами существовали и были достаточно активными. Не в последнюю очередь это было нужно для обеспечения идеологического контроля над социогуманитарными дисциплинами. Как хорошая хозяйка салона, советская власть следила за тем, чтобы все участвовали в разговоре, и чтобы кружки, общающиеся в разных частях зала, не договорились до чего-то, что перессорит их между собой, — или, ещё того хуже, с ней.
В начале 1990-х произошло два изменения, которые радикально трансформировали это пространство. Во-первых, было полностью закрыто бюджетное финансирование интеграции региональных кафедр в единую систему (как и практически все финансирование академической мобильности, но здесь последствия этого были особенно ощутимы). Во-вторых, сами кафедры вынуждены были срочно осваивать новые дисциплины и формы работы, поскольку из учебных планов были удалены все «их» предметы, кроме философии. С исчезновением возможности общения с коллегами была разрушена одна из главных составляющих науки — система конвенциональной оценки качества производимого продукта. Никто не следил больше, кто и что говорит в разных углах зала, и слушает ли кто-то кого-то.
Кроме того, наступило время финансовых бедствий. Некоторые региональные центры интегрировались в возникающую «грантовую экономику» (Соколов, 2009) и стали провинциалами. Для большинства, однако, основными заказчиками на услуги социальных и гуманитарных наук в момент сокращения финансирования в 90-х оказались образовательная и государственно-бюрократическая системы. В образовательной системе туземным гуманитариям удалось занять место, создавая гуманитарные факультеты, которые и стали местом воспроизводства туземной науки. Государственная власть требовала от гуманитариев производства двух специфических продуктов. Во-первых, это легитимирующие тексты — придание принятым уже решениям вида обоснованных. Не надо путать это с анализируемой Фуко и Бурдье властью интеллектуалов. Здесь нет власти, здесь есть ситуация, когда придворный астролог говорит, видя, что сюзерен уже принял решение, о том, что звёзды благоприятствуют. Он всего лишь придаёт уверенности тому, кто потом будет это решение исполнять. Теоретически он может начать собственную игру или возражать (взывая к звёздам — экономическим и социальным реалиям) но это заканчивается для него так же, как и для астролога в королевском замке. Он очень недолго будет востребован в этой роли. На практике, это могут быть всевозможные аналитические записки, вводные части всякого рода директивных документов и подобные тексты, которые придают «учёности» решениям, которые уже приняты.
Второй продукт — это тексты, которые нужно производить, однако цель этого производства не ясна. К ним можно отнести планы социально-экономического развития городов (ещё в советское время), планы развития регионов, концепции региональной социальной (молодёжной, образовательной и несть числа им) политики и прочее. В этом случае гуманитарий ближе скорее к поэту — не может существовать королевский двор, в котором нет поэта. Туземный научный текст работает как ода к восшествию на престол, с ним ничего не нужно делать, он просто должен быть.
И в том, и в другом случае основной аудиторией туземных учёных были аутсайдеры (студенты, чиновники), а не другие инсайдеры; более того, это были аутсайдеры, заранее расположенные или, по крайней мере, безразличные к тому, что учёные хотели им сказать (поскольку учёные старались не говорить ничего такого, что могло бы им не понравиться). В этой ситуации никто особенно не был заинтересован в том, чтобы убедиться, что учёные выполнили свою работу по поддержанию пространства внимания, услышали все реплики в соответствующей дискуссии, или что кто-то услышал их. Требовалось лишь соответствие минимальным заданным внешним критериям респектабельности, которые продемонстрировали бы, что власти выслушали действительно научные рекомендации, а студенты получили образование в научных центрах.
Эта необходимость была основной причиной сохранения идеи того, что для любой подобной деятельности необходимо ещё «заниматься наукой». Дополнительно это усиливалось периодическими напоминаниями со стороны Министерства образования и Академии (если дело происходило в академическом институте). Однако научная деятельность стремительно теряла свою содержательную часть. Она превращалась в простую форму, которая позволяла легитимировать существование кафедр и лабораторий в глазах всех заинтересованных структур. Эта история всегда повторяется, когда внешние административные органы начинают регулировать науку. Администраторы нуждаются во внешних критериях, позволяющих недвусмысленно определить, что какая-то реплика в академическом разговоре была произнесена. Они, как правило, не берутся оценить, услышал ли её кто-то (так как ответная реакция поступает лишь существенно позднее), или была ли она удачной (так как это могут сделать только участники той дискуссии, к которой она принадлежит, а привлекать их трудоёмко и чревато дополнительными сложностями). Они ограничиваются тем, что наблюдают сам факт произнесения реплики, не задаваясь вопросами, не была ли она заведомо обращена в пустоту. Окружение индивида, даже если оно не участвует в той же дискуссии, как правило, может сказать больше о качестве реплики и реакции на неё. Но непосредственные доноры туземных учёных (вузы, госорганы и т.д.) изначально не интересовались качеством производимого теми научного продукта, и были заранее согласны на всё, на что соглашалось Министерство. Все стороны, таким образом, сходились на том, что достаточно соблюдать самые общие внешние формы поведения, ассоциирующиеся с участием в научном диалоге.
В отношении важности, приписываемой внешним формам, туземная наука походит на провинциальную. Отличается источник внешних форм, степень их детализации и проработки и быстрота обновления. Первым источником формообразования для туземцев стала министерская норма, касающаяся системы гратификации и связанных с этим правил. Информация из этого источника подвергалась некоторым регулярным обновлениям, но требования Министерства по определению не могли быть слишком детализированы (нельзя регулировать интонации при чтении доклада). Вторым источником, стали воспоминания первых поколений туземных учёных о том, «как должно быть», то есть, по сути, о том, как работала система в советское время. Эти воспоминания отличались существенно большей детальностью и наложили на поведенческие идиомы более ощутимый отпечаток.
Затем пришло второе поколение — студенты, поступавшие на «новые» гуманитарные специальности в первой половине 1990-х. Для них эта реальность стала единственно возможной — они не видели советской системы, и замкнутая на себя туземная наука стала для них[33] единственно возможной реальностью. Они именно так восприняли «правильную организацию науки». И сегодня, как показывают наблюдения, представители второго поколения (которым сейчас по 30-40 лет и которые условно называются «молодыми кандидатами») воспроизводят эти правила уже как само собой разумеющиеся. Они транслируют их третьему поколению, которое уже весьма ограничено в возможностях контакта с первым — с теми, кто помнит, как производилась советская наука.
Это напоминает классическую завязку академического сюжета: мировая наука погибла, и мы восстанавливаем её по уцелевшим остаткам, подобно археологам (Макинтайр, 2000: 5-6). И то, что мы восстановим, будет очень и очень далеко от истины. Здесь мы наблюдаем ту же ситуацию, только все участники убеждены, что они уже её восстановили и восстановили совершенно правильно. Таким образом, второе и третье поколение туземных учёных смогут воспроизводить эту модель практически до бесконечности (а точнее, воспроизводят её уже сейчас).
Туземная наука[34] отличается несколькими характерными чертами, вытекающими из её статуса коммуникативного изолята: особое отношение к публикациям и вообще к текстам будет важнейшей из них.[35] С одной стороны у многих туземных учёных, признаваемых в качестве таковых в своей среде, публикаций может не быть вовсе. С другой стороны, у других их количество попросту зашкаливает. В интервью с заместителем декана «молодого» гуманитарного факультета одному из авторов была показана фотография студента со словами «А это наша гордость — на пятом курсе уже более 200 публикаций. Ну, вот можете его автобиографию посмотреть…». Автор, в свою очередь, попросил посмотреть и список публикаций. И, как и ожидалось, все (sic!) публикации находились в факультетских (очень редко вузовских) сборниках тезисов конференций. В разговоре с самим студентом выяснилось, что такая работа оказалась для него индульгенцией. Он был вовлечён в неё заведующим одной из кафедр в середине первого курса. С момента увеличения его публикационной активности (начало 2 курса) он практически перестал посещать занятия и готовиться к экзаменам и зачётам.
При этом сами публикации оказываются очень специфичными. Логика цитирования и вообще работы с литературой в туземной науке ощутимо отличается от провинциальной науки, поскольку навязчивая тревога провинциала — проглядеть важный источник и произнести от первого лица написанное уже кем-то другим — туземцам незнакома вовсе. Коммуникация в их среде исходит из положения, что никто из слушателей не слышал никого постороннего прежде (и соответствие этому ожиданию не без удовольствия поддерживается). Любой академический разговор становится разговором ad hoc, причём как в нормальной светской беседе, его участниками считаются только те, кто регулярно физически присутствует. Сложности, возникающие, когда выясняется, что кто-то что-то всё же читал, ликвидируются за счёт активного продвижения определённых риторических форм. Речь в туземном тексте должна вестись от имени научного сообщества в целом. Научные руководители очень часто обращаются к тезису о том, что автор пишет от лица всей науки. Рекомендуется подавать всякий тезис как свою позицию, выработанную в процессе исследования.[36] Одна из информантов сообщила прямым текстом, что руководитель заставила её убирать сноски, говоря о том, что эти же выводы (что и у цитируемых авторов: Б. Андерсона и Э. Геллнера) она могла сделать и сама. Если ссылки оставить, утверждала руководитель — «то какой-то реферат получается — вы всё время на кого-то ссылаетесь».
В текстах это, как правило, проявляется через минимизацию количества ссылок и формулирование большей части положений от первого лица. Так, в качестве оригинальной, выработанной авторами исследовательской позиции может звучать утверждение: «Мы утверждаем, что сам гендер конструируется через взаимодействие».[37] В целом это даёт возможность показать, что исследователь провёл большую теоретическую работу и указать на этот факт всем возможным критикам.
Реплика туземного учёного, — как и всякого другого, — должна содержать претензию на новизну. В его распоряжении, однако, имеются дополнительные ресурсы обоснования новизны, которым его провинциальные коллеги могут только завидовать. Отсутствие литературы в библиотеках и доступа к базам данных легко позволяет предполагать, что даже если во внешнем мире что-то и было сказано, вероятная локальная аудитория ничего не слышала. Так, по поводу темы «толерантность»[38] один аспирант говорил в 2004 году. «Ты не поверишь, об этом так мало написано, не могу найти никакой литературы». Соответственно, в начале каждого текста в туземной науке автор может позволить себе сказать о том, что тема, к которой он собирается обратиться не изучена вовсе или изучена слабо. Обычно это делается примерно в такой форме: «Философские науки, — в частности, философская антропология, — представляются мало вовлечёнными в дискуссию о процессе глобализации».[39] Такое утверждение позволяет полностью отказаться от какого бы то ни было обзора литературы по изучаемой теме. При этом студентов сознательно приводят к мысли о том, что именно это является нормативной моделью. Отрицается (и разъясняется студентам/аспирантам), что нельзя же прочитать всё, что вообще написано, чтобы убедиться в том, что это действительно не изучалось. И, наконец, следует убийственный аргумент «в любом случае, в /НАЗВАНИЕ ГОРОДА/ об этом ещё никто не писал». Инфраструктурно обусловленная изоляция превращается тут в системы нормативных правил, определяющих, кто должен кого слушать и что можно говорить, претендуя на сказанное как на своё открытие.
При этом, поскольку изолированный туземный анклав репрезентирует всю науку, возникает такой феномен, как глобальность задач и выводов. Так, в описании содержания текста на две страницы может быть такой пассаж: «Авторами ведется активный поиск новых подходов и организационных основ построения системы образования на муниципальном уровне, способных совместить насущные потребности муниципального сообщества с условиями его (сообщества) жизни[40] в глобально-открытом устойчиво-безопасном эколого-информационном обществе начала XXI века».[41]
Эта широта активно культивируется на уровне подготовки текстов. Молодых гуманитариев направляют на то, чтобы формулировать задачи и выводы максимально глобально. Так в одном случае научный руководитель переписал цель дипломной работы на тему «Аспекты глобализации» (sic!) таким образом, что из «проявлений глобальных процессов в сфере N» она превратилась в «описание всех ключевых особенностей современного мира, превращающих его в глобальную систему».[42]
Доминирующей формой цитирования в этой ситуации становится самоцитирование. Молодым авторам настоятельно рекомендуют ссылаться на самих себя. Очевидно, что ссылки на свои работы возможны только у тех авторов, у которых эти работы есть. Учитывая, что самые статусные авторы, как правило, пишут наиболее масштабные тексты, доля самоссылок прямо коррелирует с объёмом текста. В анализируемом массиве[43] найдены два текста, где доля самоссылок составляет 100 %. При этом общее количество ссылок в обоих случаях — более 30. Для крупного текста характерно 70- 90 % самоссылок. В среднем по массиву их доля около 30 %. Это ещё раз позволяет показать, что все ключевые работы по заявленной теме выполнены автором или его исследовательским коллективом. Научные руководители всячески стимулируют такую позицию. «Ну, у тебя же статья по близкой теме есть (автор пишет о национальных отношениях на селе, прошлая её статья посвящена проблеме социальных приютов на селе же), ты на неё как-нибудь в тексте сошлись».[44]
По мере движения от туземного полюса в сторону провинциального лёгкость, с которой существование «большого» мира удаётся игнорировать, испаряется. Возникает необходимость в каком-то интеллектуальном обосновании собственной изоляции. Одно из таких обоснований предоставляет идея «мультипарадигмальности» социальных наук, второе — их укоренённости в определённой конфигурации территориальных интересов. В туземной науке, расположенной чуть дальше в сторону провинциализма, возникает невероятное разнообразие если не тем, то теоретических концепций, которые подаются как самостоятельные интеллектуальные «парадигмы», требующие лояльности. От авторов требуется обращение к локальным теориям и локальным наукам. Регионализация социальной теории не есть новость. Эта тенденция блестяще проиллюстрирована в статье В. Радаева историей про создание новой политэкономии в одном из туземных вузов (Радаев, 2000), поэтому не будем рассматривать её подробно. Скажем только, что в 90-х в России были созданы целые науки и созвездия туземных наук: «Надо сказать, что новая картина мира у всех учёных планеты формируется на стыке таких общенаучных направлений, как глобалистика, эко- и экономинформатика, синерго-гомеостатика, философия открытого общества и др.»[45] При передаче этих нормативов включаются более тонкие механизмы, нежели прямой инструктаж. Так, если студент прослушал несколько курсов лекций, которые были посвящены исключительно «синерго-гомеостатической модели региона» или «экоинформационному подходу к образованию» (в таком виде читаются в одном из наблюдаемых вузов «Регионология»[46] и социология образования), то ему представляется единственно возможным использовать именно эти концепции. Именно так и ставится задача к написанию статьи: «Ну и меня попросили рассмотреть ссузы в рамках синергетического подхода — ну и я, конечно, так и писала, — я просто не знала что бывает по-другому, на пятом-то курсе».
Притом что это сфера, в которой существует минимальный, но действующий социальный контроль. Вот история, рассказанная в одном из интервью. В процессе подготовки статьи научный руководитель указал аспиранту, что текст должен содержать в заголовке упоминание о регионологии или регионоведении — профиле кафедры «Ты, главное, в название что-нибудь про регион вставь…». Секретарша той же кафедры, к которой аспирант обратился за разъяснениями, сказала, что в тексте должно присутствовать определение региона в рамках синерго-гомеостатического подхода.[47] Например «регион — это конкретно-историческая территориальная социоприродная целостность, обладающая свойством ресурсной, технологической и этнокультурной самодостаточности для расширенного социального воспроизводства, и является минимальной единицей развёртывания ноосферогенеза, которая интегрирует все качества будущей ноосферы».[48] Мотивировано было так, что «у нас же научная школа по регионологии — и работать надо так, чтобы эту тему поддерживать. Эти тексты, конечно, никто читать не будет, но если вдруг /Имя завкафедрой/ решит — у него с похмелья бывает — пусть там что-нибудь подобное будет». С тех пор именно так и поступал наш информант — в каждое название добавлялось слово «регион», а в тексте писался абзац про синергетику и ноосферогенез. Это обеспечило ему спокойное существование до конца аспирантуры и возможность защитить диссертацию. Завкафедрой и его коллеги ждали определённого количества публикаций и конференций по этой тематике с тем, чтобы открыть при университете или научном центре Академии наук лабораторию регионоведения. При этом, по их мнению, существует некий, заведомо известный порог, которого необходимо достичь, чтобы приступить к реализации этой идеи.[49]
Вторым обоснованием изоляции становится академический национализм, который постулирует необходимость создания локальный социальной науки. Геллнеру принадлежит теория генезиса националистической идеологии как формы культурного протекционизма, изобретаемой интеллектуалами, чтобы закрепить за собой образовательные рынки (Gellner, 1983). Национальный язык и необходимость соответствия (изобретаемым по мере необходимости) традициям успешно пресекали культурный импорт, обеспечивая монополию местных специалистов. Туземная наука в тех сегментах, которые теснее всего соприкасаются с провинциальной, постоянно изобретает всё новые версии локальных традиций, желательно, связанных с идеологическим консерватизмом, который предоставляет собой политическое прикрытие этим исканиям. Несколько слов о них на примере социологии ещё будет сказано в заключении. Как уже говорилось, организации, предоставляющие кров и финансирование туземным учёным, не выражают никакого протеста против того, чтобы их занятия принимали подобное направление, пока внешние формы этих занятий более-менее соответствуют пожеланиям Министерства. Новые требования к интернационализации ведущих университетов отчасти изменили картину, но не слишком существенно.[50] Пока ничто не препятствует воспроизводству сложившейся системы.
Как говорилось выше, в большинстве дисциплин мы видим, как сосуществуют обе реакции, часто разделяя всех их представителей на группы или круги в соответствии со степенью их провинциальности или туземности. Две полярные группы базируются в разных институтах: туземная — в основном в государственных вузах, провинциальная — в нескольких негосударственных университетах и некотором количестве НКО (Погорелов и Соколов, 2005; Соколов, 2012). Они различаются множеством культурных особенностей, превращающих их, без преувеличения, в разные академические племена, и предельно затрудняющие их контакты даже тогда, когда они по какой-либо причине желают в них вступить.[51]
Во всяком случае, в социологии, которую изучали авторы этой статьи, там, где они соприкасаются, провинциальная группа безусловно доминировала в статусном отношении над туземной. Те немногие попытки установить контакты, которые имели место, неизменно инициировались с туземной стороны, и прерывались чаще всего в качестве реакции на высокомерное поведение провинциалов; тем не менее, туземцы с готовностью к ним возвращались, если казалось, что возникла надежда на то, что другая сторона согласится поддерживать хоть какую-то иллюзию равноправного диалога. Интеллектуальные моды провинциалов хотя и медленно, но проникали в туземную среду, и, во всяком случае, на уровне чаще всего цитируемых имён, происходила постепенная конвергенция (Губа, 2012).[52]
В 90-х и начале 2000-х, во времена расцвета грантовой экономики, доминирование одного из кругов над другим объяснялось сугубо экономическими причинами. Провинциальный сегмент вербовал молодых участников, предлагая им магистерские стипендии, превосходившие профессорские зарплаты в туземных организациях. «Иметь грант» тогда было синонимом богатства и профессионального признания, даже если «грант» означал подённую работу по сбору интервью для прикладного проекта иностранного НКО. Либеральный политический климат периода до 98- 99 годов также гармонировал с академическим провинциализмом.
Период экономического роста и усиления политического антивестернизма, которые в полной мере начали ощущаться после 2003 года, удивительным образом не привели к упадку провинциальной науки. Хотя присутствие западных фондов сократилось, а финансирование государственных бюджетных учреждений, наоборот, выросло, политический режим рассматривал поддержку академической сферы прежде всего как способ генерирования интернациональной «мягкой власти». Это неизбежно подразумевало обращение к людям, которые могли пообещать увеличение международной visibility.[53] Неудивительно, что это часто были те же самые люди, которые прежде обещали примерно то же самое западным фондам.
Это не значит, что никто из туземцев не пытался сопротивляться. Академический национализм расцвёл в конце 90-х и первой половине 2000-х. В знакомом нам примере возникла целая индустрия текстов по истории русской социологии, направленных на классикализацию национальной социологической традиции, которая сделала бы её самопровозглашённых наследников не хуже наследников Вебера или Дюркгейма. Появление ещё одного полновесного классика означало бы, что обе традиции одинаково туземны по отношению друг к другу. Были созданы локальные культы Ковалевского и Сорокина со всем их атрибутами — мемориальными конференциями, премиями, чтениями, медалями и индустрией биографической литературы. В столице туземцев,[54] которой, особенно в 2007-2008 годах являлся факультет социологии МГУ,[55] делались попытки и более радикального пересмотра социологического наследия, которая должна была продемонстрировать превосходство выковываемого там под руководством А. Г. Дугина знания над всей профанной западной традицией. Давление «мировой культуры» (Meyer and Schofer, 2005), однако, оказалось сильнее — оглавления учебников за авторством декана соцфака В. И. Добренькова, или государственный образовательный стандарт по социологии, скомпилированный под его редакцией, ускользающе мало отличались от продукта, произошедшего из провинциальной Высшей школы экономики. Более того, радикальность экспериментов Добренькова привела к падению его акций даже внутри туземного лагеря и постепенному переходу инициативы от МГУ к РГСУ и от подконтрольной ему Российской Социологической Ассоциации к Союзу Социологов России.[56] До тех пор, пока не произойдёт какого-то особенно крутого поворота политического курса от модернизационного к традиционалистскому авторитаризму,[57] доминированию провинциалов ничего особенно не грозит извне.
Существуют, однако, угрозы, происходящие изнутри. По мере роста провинциальных организаций и расширении их поддержки на фоне общего экономического роста, внутри них появлялось всё больше возможностей для того, чтобы безбедно существовать, мысленно участвуя в общении со столичной наукой и даже утверждая свой статус за счёт приглашения её представителей, при этом никогда не пробуя добавить в её развёртывание хоть одну реплику.
Социология в СССР возникла как фрондёрски-провинциальная дисциплина, гордая своей вторичностью по отношению к американской социологии, в монументально-туземном советском обществоведении. Паломничества первых советских социологов (Ядова, Фирсова) на Запад и интерес, который они там встретили, навсегда стал для неё символом её международности; она не считала особенно нужным что-то прибавлять к этому символу. Та же история может повториться вновь, с нынешним провинциальным обществом, которое навсегда сохранит память о великих отцах-основателях, преподававших в Гарварде, считая, что накопленной теми благодати хватит на века вперёд.
Как показывает пример советской социологии, провинциальная дискуссия легко мутирует в сторону туземности, если появляется новое поколение, которое может похвастаться большей близостью к столичному обществу. Помимо внешних — вызов со стороны младотурков — есть, однако, и внутренние причины, по которым происходит подобный дрейф. По мере старения и занятия ответственных постов, лидеры провинциалов всё меньше могут поддерживать даже мысленный контакт с международной наукой. Карьерный рост оборачивается стационарностью, а та влечёт за собой истончение и без того ограниченных контактов. Этот процесс у многих, кроме наделённых величайшим смирением, оборачивается ростом чувства собственной важности, которое всё менее совместимо с принятием своей вторичности. На глазах авторов, многие, начинавшие как провинциалы, приходят к отстаиванию неизбывной ущербности импортных теорий в объяснении отечественных реалий, — теме, по которой безошибочно опознаётся просвещённый туземец.[58]
Последний вопрос, — или вернее, вопросы, на которые мы не можем предложить никакого категорического ответа, и которые мы оставляем читателю, — это вопросы о том, какая из двух наук — провинциальная или туземная — лучше в каком-либо высшем смысле, и можно ли найти третий путь, не скатываясь ни к одному из описанных нами полюсов, — но, при этом, и не мигрируя в страны, благословлённые присутствием столичной дискуссии. Должна ли туземная или провинциальная наука с необходимостью быть плохой? Как ни печально нам это признавать, но именно провинциальная наука здесь оказывается под бóльшим подозрением: её представители так глубоко и искренне уверены, что всё происходящее вокруг них несёт отпечаток второсортности, что со скептицизмом отнесутся к любому невиданному в столице новшеству.[59] Добровольное ограничение же себя уже виденными в столице новшествами неизбежно подразумевает вторичность.
Туземная наука может быть в более благоприятном положении. Чикагская школа в американской социологии, отдалённым отпрыском которой являлся этот текст, была в значительной степени изолирована от основных течений европейской мысли своего времени, и несла на себе сильный отпечаток туземности. Никто не будет отрицать, однако, её значительности.
Что до третьего пути, то он, безусловно, существует. Популярность среди умеренных российских провинциалов «публичной социологии» Майкла Буравого, вероятно, многим обязана тому обстоятельству, что она как раз и предлагает один из вариантов такого пути. Буравой призывает социологов обращаться к широкой аудитории, а не к узкому кругу коллег. В таких обращениях, однако, нормативное давление, требующее быть первым автором каждой своей реплики, не действует. Имеет значение не то, что она произнесена вообще впервые, а то, что данная аудитория услышала её впервые, или даже то, что, услышав её не в первый раз, она дополнительно уверилась в правдивости сказанного. Соответственно, необходимость держать в своём поле зрения кого-то ещё ощутимо снижается, и все эффекты, связанные с выстраиванием коммуникативной иерархии, ослабляются. Туземность и провинциальность в том смысле, в каком они использовались в этой статье, исчезают. Вместе с ними, однако, исчезает и всё то, что делает коммуникацию «научной».
Губа К. С. 2012. Западная теория в петербургской социологии: между Максом Вебером и Эрвином Гоффманом. Социологические исследования, № 6: 83-97
Макинтайр Аласдер. 2000 После добродетели. Перс англ. М: Академический проект.
Олейник, Антон. 2011. Underperformance в теории и университетской практике. Социология науки и технологий, №2, 68-79
Погорелов Ф. А., Соколов М. М. 2005. Академические рынки, сегменты профессии и интеллектуальные поколения: Фрагментация петербургской социологии. Журнал социологии и социальной антропологии,№ 2: 76-92
Поланьи, Майкл. 1998 (1958). Личностное знание. На пути к посткритической философии. Благовещенск: БГК
Радаев В. Есть ли шанс создать российскую национальную теорию в социальных науках? // Pro et Contra, Том 5, 2000 год, № 3.
Сафонова М. А. 2011. Академическое наследие империй: Куда текут потоки студенческой миграции. Ab Imperio, #2, 261-299
Соколов М. М., 2009. Российская социология после 1991 года: Интеллектуальная и институциональная динамика «бедной науки». Laboratorium. Журнал социальных исследований, №1: 20-57.
Соколов М.М. 2009. 'Гоффман, Мэри Дуглас и смысл (академической) жизни: Церемониальные аспекты критических дискуссий в теоретической социологии. Антропологический форум, 10: 130-143.
Соколов М. М. 2010. Индивидуальные траектории и происхождение «естественных зон» в петербургской социологии. Журнал социологии и социальной антропологии, №3: 111-132
Соколов М. М., Бочаров Т. Ю., Губа К. С., Сафонова М. А. 2010. Проект «Институциональная динамика, экономическая адаптация и точки интеллектуального роста в локальном академическом сообществе: Петербургская социология после 1985 года». Журнал социологии и социальной антропологии, №3, 66-82
Хархордин, О., Алапуро Р., Бычкова О. 2012. Инфраструктура свободы. Общие вещи и ResPublica. СПб: Издательство ЕУСПб
Элиас, Норберт. 2002 (1970) Придворное общество. Исследование по социологии короля и придворной аристократии. М: Языки славянской культуры
Becker, Howard. Writing for Social Scientists. How to Start and Finish You Thesis, Book, or Article.
Chicago and London: The University of Chicago Press
Brieger, Ronald L. 1976. ‘Career Attributes and Network Structure: A Block model Study of a Biomedical Research Specialty.” American Sociological Review, 41(1): 117-135
Collins, Randall. 1998. The Sociology of Philosophies. A Global Theory of Intellectual Change. Cambridge, Mass.: Harvard University Press
Crane, Diana. 1969. ‘Social Structure of a Group of Scientists: An Invisible College Hypothesis. American Sociological Review, 34(3): 335-352
Durkheim, Emile. 1968 (1912) The Elementary Forms of the Religious Life. N.Y.: The Free Press
Elias, Norbert, and John Scotson. 1994. The Established and the Outsiders. A Sociological Enquiry into Community Problems. Sage
Gellner, Ernst. 1983. Nations and Nationalism. Oxford: Basil Blackwell
Goffman, Erving. 1967. Interaction Ritual: Essays on Face-to-Face Behavior. New York: Doubleday Anchor
Goffman, Erving. Behavior in Public Places: Notes on the Social Organization of Gatherings. (Glencoe: The Free Press, 1963)
Goffman, Erving. Encounters: Two Studies in the Sociology of Interaction. (Indianapolis: Bobbs-Merrill, 1961) (London: Allen Lane, 1972), pp. 1-84
Goffman, Erving. Forms of Talk. (Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 1981); (Oxford: Oxford University Press, 1981).
Greenfeld, Liah. 1990. 'The Formation of Russian National Identity: The Role of Status Insecurity and Ressentiment.' Comparative Studies in Society and History, 32(3): 549-591
Hanneman, Richard, and Mark Riddle. 2005. Introduction to Social Network Analysis. Riverside, CA: University of California, Riversidehttp://www.faculty.ucr.edu/~hanneman/nettext/index.html
Hargens, Lowell. 2000. 'Using the Literature; Reference Networks, Reference Contexts, and the Social Structure of Scholarship.' American Sociological Review, 65 (6): 846-865
Keith, Bruce, and Nicholas Babchuk. 1998. ‘The Quest for Institutional Recognition: A Longitudinal Analysis of Scholarly Productivity and Research Prestige among Sociology Departments.’ Social Forces, 76(4):1495-1533
Luukkonen, Tertu et al. 1992. ‘Understanding Patterns of International Scientific Collaboration.’Science, Technology, and Human Values., 17(1): 106-126
Meyer, John and Evan Schofer. 2005. ‘’The Worldwide Expansion of Higher Education in the Twentieth Century.’American Sociological Review, 70(6):898-920
Moody, James. 2004. ‘The Structure of a Social Science Collaboration Network: Disciplinary Cohesion from 1963 to 1999.’American Sociological Review, 69(2): 213-238
Sacks, Harvey. 1992. Lectures on Conversation. Oxford, UK&Cambridge, Mass.:Blackwell
Shils, Edward. 1965. ‘Charisma, Order and Status.’ American Sociological Review, 30(2): 199-213
Traweek, Sharon. 1988. Beamtimes and Lifetimes. The World of High Energy Physics. Cambridge, MA: HarvardUniversity Press
Wagner, Caroline, and Loet Leyersdorf. 2003. ‘Mapping Global Science Using International Co- Authorships: A Comparison of 1990 and 2000.’Unpublished Preprint
Walcotte, Harry. 1990. Writing Up Qualitative Research. Newbury Park, CA: Sage
Whitley, Richard. 1976. ‘Umbrella and Polytheistic Scientific Disciplines and Their Elites.’ Social Studies of Science, 6(3/4):479-491
Zorbaugh, Harvey. 1929. The Gold Coast and the Slum. A Sociological Study of Chicago's Near North Side.Chicago: University of Chicago Press
[1] Правомерность использование в этом контексте термина «правило» может вернуть нас к неизбывным дебатам о том, можно ли считать конверсационный анализ разновидностью этнометодологии. Тех, кто верит, что ответ на этот вопрос утвердительный, мы просим читать слово «правило» как [правило].
[2] Что, разумеется, не всегда так. Большая часть разговоров в действительности поддерживается не в целях передачи информации, которая как будто циркулирует между его участниками (кто говорит о погоде, чтобы узнать что-то о погоде?) Практически никакой разговор, однако, не допускает прямого признания этого факта. Академические разговоры тут ничем не отличаются от всех прочих.
[3] Лишь в некоторых регистрах. Мы не будем разбирать подробно контексты, в которых противоположное терпится или даже приветствуется, но отметим их существование. Например, некоторые академические церемониалы не только допускают, но и требует практически идентичного повторения одних и тех же ритуальных фраз (обращение соискателя к диссертационному совету). Более глубоко, в академическом мире идеи, которые выдвигает индивид, никогда не должны слишком отличаться от идей его предшественников и тех, которые он сам высказывал раньше (Поланьи, 1998 [1958]). Разные коммуникативные регистры в разной степени терпимы и требовательны к сочетанию традиции и инновации, и некоторые особенно поощряют преемственность. Дежурный апологет качественных методов в социологии может получать приглашение за приглашением выразить в торжественной обстановке своё презрение к количественным, желательно примерно в тех же самых особенно удачных выражениях, что и прежде. Тем не менее, регистры, в которых сообщение содержит большую долю новизны, считаются конститутивными для академической профессии.
[4] А также легитимность всего научного предприятия в глазах не-учёных, что может повлечь за собой самые тяжёлые экономические и политические последствия.
[5] Речь идёт о социальных науках, в котором автором реплики обычно является индивид, диада, или, самое большее триада, а не исследовательский коллектив, состоящий из десятков человек, и доминирующей формой публикации является статья, а не, скажем, короткое сообщение. Тем не менее, интересно, что в классической литературе по социологии науки обычно даются сходные оценки нормальной численности и для естественнонаучных специализаций: (Crane, 1969; Whitley, 1976).
[6] Уже в первых публикациях, применяющих социально-сетевой анализ к академической сфере, было показано, что эта форма является самой обычной для научных специализаций (Crane. 1969; Breiger, 1976; современная попытка — Moody, 2004).
[7] Болезнь усердного аспиранта вытекает отчасти из неспособности понять, что уже не входит в эти границы. Представьте себе молодого антрополога, который изучает семейную организацию определённого племени. Безусловно, вводная часть диссертации должна перечислить всё, уже написанное по этой узкой теме, и продемонстрировать новизну его выводов в этом контексте. Дальше, однако, он, вероятно, захочет прочитать всё написанное об этом племени вообще. Это усложнит работу и отложит завершение диссертации на несколько месяцев. Потом дела могут пойти ещё хуже — он поймёт, что преждевременно выходить на защиту, не узнав всего об антропологии родства (а не только содержание хрестоматии с классическими текстами и текущей периодики). Наконец, в качестве последнего аккорда, к ужасу научного руководителя, аспирант может обнаружить, что психоанализ и социология тоже имеют что сказать на эту тему, и великие предшественники вроде Эдварда Сэпира и Клода Леви-Стросса считали их знание обязательным, — а заодно, что говорить что-либо вообще опрометчиво, не освоив философии языка. Значительная часть ориентированных на аспирантов пособий по академическому письму в главах, посвящённых составлению обзоров литературы, в действительности учит тому, как побороть панику, остановиться в какой-то момент в этом бесконечном регрессе и не пытаться составить обзор, включающие все книги со времён Гоббса (напр., Walcott, 1990; Becker, 2002). Психологические рекомендации, однако, представляют собой лишь слабую замену социальной организации. Трюизмом для социологии интеллектуальной жизни является то, что в ней доминируют небольшие сплочённые теоретические группы (напр. Коллинз 2002). По крайней мере, часть их силы, однако, состоит в том, что они дают своим членам спокойную уверенность, что они уже прочитали всё, что того заслуживало, и, наконец, могут начать писать.
[8] Ричард Уайтли называет дисциплины, успешно справившиеся с установлением легитимной внутренней классификации, позволяющей выделять все новые внутренние области, «зонтичными», а те, что не обзавелись таким принципом, — «политеистическими» (Whitley, 1976). Примерно в то время, когда он писал эту статью, социология проделала часть пути в направлении зонтичности за счёт освоения словаря «перспектив». Этот словарь, однако, в лучшем случае был паллиативом, поскольку (а) границы между самими перспективами не поддавались сколько-нибудь точному определению; (б) подразумевали огромные потери в ощущении осмысленности работы (см. далее).
[9] Читатели, склонные к такого рода экзегетике, легко разгадают, что авторы стоят на дюркгеймианской позиции по отношению к социальному порядку, предполагающей, что любая устойчивая его форма строится по модели, знакомой нам по личным соприкосновениям лицом к лицу. «Порядок интеракции» есть подлинный фундамент любого общественного устройства (Durkheim, 1967[1912]). Так же, как научная коммуникация строится по модели разговора, прочие институты так или иначе эксплуатируют наиболее интимно знакомые нам формы взаимодействия.
[10] Классические социологические описания содержатся в (Элиас, 2002 *1968+ и Zorbaugh 1929).
[11] Имели значение также, разумеется, форматы мероприятия, — некоторые были более демократичны, чем прочие. Так, например, Зорбо в описании траектории social climberна чикагском «Золотом берегу» 20-х отмечает, что визиты, в которых родители появлялись как сопровождающие своих детей лица, отличались несравненно большей открытостью, поскольку детям прощалась неразборчивость в социальных связях, которая никогда не сошла бы с рук их родителям (Zorbaugh, 1929: 46-69). Штурм социального Олимпа стоило начинать с детских утренников.
[12] Инфраструктура понимается здесь как совокупность обеспечивающих коммуникацию ресурсов, которые рассматриваются самими коммуницирующими как вспомогательные или служебные, — и, в качестве таковых, с лёгким сердцем оставляются в стороне при всяком «обсуждении по существу». Характерным образом, они по возможности делаются невидимыми, — или физически (как трубы или провода в современном городе), или нарративно (Хархордин, Алапуро и Бычкова, 2013).
[13] Это, разумеется, не абсолютный закон. Из участия в двух параллельных разговорах можно извлечь и стратегические преимущества, и некоторые из них мы встретим ниже, говоря о провинциальной науке. Тем не менее, обычно есть серьёзные причины, подталкивающие к ограничению только одной беседой.
[14] Такого рода институциональная интерпретация психоанализа развивалась Гофманом, например, в (1961).
[15] Академическая коммуникация происходит не только на конференциях. Читатель может сам проследить за тем, сколько сведений о работе коллег впитываются им кожей, во время перекуров, обсуждений студенческих работ, перерывов в лекциях, корпоративных празднеств и перешептываний во время административных совещаний. Тот, кто попытается участвовать в одном разговоре, будучи физически окружён людьми, участвующими в другом, будет, естественно, лишён всего этого.
[16] Обычно разная оплата за равную продуктивность возникает в рамках национальных наук. Инфраструктурные ограничения в значительной мере являются плодами деятельности национальных государств, — и, соответственно, изолированные дискуссии в значительной мере возникают в пределах их территории или территорий, на которых они стараются сохранить своё культурное доминирование — как бывшие метрополии в случае со своими бывшими колониями (Сафонова 2011). Поскольку их экономические ресурсы и политическая мотивация различны, то и вознаграждение за участие в разных дискуссия различно.
[17] С точки зрения туземной науки, факт дезертирства, впрочем, можно рационализировать, интерпретировав как бегство из более требовательной коммуникативной среды в менее требовательную. Так обычно трактуется переход из математики в другие дисциплины. Надо отметить, что, помимо экономического процветания как такового, имеет значение и институциональная эффективность, позволяющая учёным делать меньше неприятной работы и больше приятной (например, заполнять меньше бюрократических форм) или быстрее продвигаться в системе академических рангов. Перемещение, обусловленное этими соображениями, все равно влечёт за собой выстраивание иерархии.
[18] См. например, статью (Keith and Babchuk, 1998), в которой показывается, что престиж аспирантских программ в американской социологии в значительно большей мере производен от престижа университетов, в которых они локализованы, чем от продуктивности их преподавателей. Престиж университета, в свою очередь, зависит прежде всего от доминирования в сфере естественных наук. Принстонские социологи могут перестать публиковаться вовсе, не ставя положение своего департамента под угрозу, поскольку Эйнштейн уже сделал за них всю работу.
[19] Мы упростили себе задачу, говоря о легитимных алгоритмах распределения внимания и поиска информации в единственном числе. Людям свойственно использовать разные алгоритмы в зависимости от того, в какой степени они знакомы с областью, к которой эти алгоритмы приложимы. Чем больше дистанция, тем сильнее опора на формальные и обобщённые сигналы, такие, как университетские рейтинги. То, что является вполне законным ходом на одной культурной дистанции, может перестать быть таковым на другой.
[20] Для большинства дисциплин это будет Германия периода до Второй мировой войны и США — после. Отметим в скобках, что провинциальность или туземность — характеристики, приложимые к дискуссиям разного рода, не обязательно выделяемым по языковому или территориальному признаку. Их можно распространить, например, на описание отношений между разными дисциплинами и субдисциплинами — скажем, туземная политическая история против провинциальной социальной, ждущей света от социологов и экономистов, в поколении школы Анналов.
[21] Престиж или статус профессии, согласно Шиллзу, определяется не заработной платой, а именно этой связью; плата является следствием, а не причиной ощущаемой важности занятия. Врачи и адвокаты зарабатывают много, поскольку они прямо вовлечены в фундаментальные циклы рождения, болезней и смерти или создания и восстановления социального порядка, а не потому, что их услуги дорого обходятся (поэтому получающие больше всех остальных медиков дантисты стоят в иерархии престижа ниже врачей общей практики, а адвокаты — ниже судей).
[22] В качестве характерной детали, во время опроса популяции петербургских социологов, упоминавшегося в процитированной выше статье (Соколов, Бочаров, Губа, Сафонова 2010), при ответе на вопрос «Насколько Вам доставляют удовольствие следующие виды активности» пункт «Читать научные книги по своей специализации» получил существенно более низкий балл, чем «Читать научные книги не по своей специализации». Это сложно объяснить чем-то, кроме того, что в чтении книг по своей специализации всегда задействован кнут.
[23] Любопытство в обыденном смысле слова — вещь, в целом слабо совместимая с доминирующей в социальных науках постпозитивистской философией. Любопытство подразумевает желание узнать, как обстоят какие-то вещи. Если, однако, мы говорим себе, что объективно вещи не обстоят никак, а всё, что мы видим, есть проекция нашего сознания на окружающий мир, то для испытываемого нами интереса к тому, что же обнаружится в конце процесса проецирования, требуется какое-то другое слово, не то, которым описывается зуд выяснить, что было до Большого взрыва или случился ли всё-таки у братьев Кеннеди роман с Мэрилин Монро. Спорный вопрос, может ли последовательный конструктивист испытывать любопытство. К чести лучших из конструктивистов надо сказать, что они не особенно последовательны.
[24] Характерно, что все главные (в смысле проданных копий и набранных цитирований) бестселлеры в истории советской и постсоветской социологии, от «Программы социологического исследования» Ядова до «Экономической социологии» Радаева, представляли собой талантливо адаптированные для внутреннего читателя западные учебники. Собственные попытки их авторов внести какой-то оригинальный вклад в развитие теоретической или эмпирической дискуссии пользовались значительно меньшим успехом. Так, например, на март 2013, «Программа социологического исследования» Ядова в разных изданиях была упомянута в Российском индексе научного цитирования по меньшей мере 900 раз (более точный подсчёт затруднён из-за причудливого устройства РИНЦа), а содержащая наиболее оригинальные теоретические построения его группы «Саморегуляция…» - 68, в то время как главный эмпирический труд советской социологии — «Человек и его работа» - 107.
[25] Можно возразить, что это типично для социальных наук в целом, а не для какой-то одной их разновидности. Подсчитав частоту разных типов критических комментариев в рецензиях, читатель легко убедится, что подавляющее большинство в них относится или к полноте обзора литературы, или правомочности процедуры сбора и анализа данных. Оценке здесь, таким образом, подвергается легитимность способа действия, а не правдивость сообщения в свете каких-то сведений или соображений, которые есть у рецензента (отметим очевидный контраст с экспериментальными науками, в которых в обязанности рецензента часто входит повторить опыт или наблюдение). Однако в провинциальной науке оценивается даже не легитимность, а лишь предполагаемая легитимность в глазах тех, кому делегируется выносить такие суждения.
[26] Если небольшое число близких коллег все же находится, то они обычно так ревниво относятся к конкуренту за право прислониться к той же области «мировой науки», что доверять их суждению нельзя. Чаще всего от них можно услышать комментарии вроде «Х. говорит всем, что он главный ученик Y., но тот над ним на самом деле смеётся почти в открытую, а приезжает просто потусить».
[27] Во время одного из первых погружений в провинциальную науку автор получил указание «свести количество областей интереса в CV до двух» поскольку «указывать больше в мире не принято». Хотя в свете рассуждений выше о предельной численности дискуссии в этих рассуждениях нельзя не обнаружить рациональное зерно, легко убедиться, что «у них» этому правилу следуют лишь единицы.
[28] Чуть дальше к туземному полюсу начинается настоящий рай для международных аферистов, которые могут сколь угодно долго поддерживать иллюзию того, что они достигли вершин интернациональной известности за счёт того, что никто толком не знает, каковы наблюдаемые эмпирические референты этой известности. Как минимум, большинство там уверено, что главным социологом в мире является президент Международной социологической ассоциации.
[29] Даже скромный опыт проведения семинаров однозначно свидетельствует о том, что приглашение знаменитости с лекцией в надежде заставить её выслушать и оценить приглашающего не срабатывает в подавляющем большинстве случаев — отчасти потому, что знаменитость (как правило, немолодая) поглощена восстановлением после перелёта и туризмом, отчасти потому, что пытающихся заставить выслушать себя таким образом слишком много, — а отчасти, наконец, потому, что ни одна столичная наука не чужда страху почувствовать себя туземной и мало настроена прислушиваться к тем, кого привыкла игнорировать. Тем не менее, провинциальные учёные при каждом удобном случае демонстрируют свою коллекцию трофеев. В случае с самыми молодыми и прямолинейными это часто принимает форму отчётов, начинающихся со слов «а я бухал с…».
[30] Вот цифры для социологии. К тому кругу, который можно идентифицировать с провинциальной социологией в России, относится в любой момент времени не менее 300-400 человек (цифра для Петербурга составила порядка 70 человек на протяжении последнего десятилетия, причём сюда входили только люди, неоднократно публиковавшиеся или выступавшие на публике, что исключило большинство магистрантов и аспирантов — см. Соколов, Бочаров, Губа, Сафонова 2010). В базе данных Web of Science за 1992-2011 годы было 330 англоязычных статей, опубликованных в журналах, маркированных как «социологические», по крайней мере один из авторов которых указал почтовый адрес в России.
Большинство этих статей, однако, были посвящены биохимии, медицине или физике; журнал помечался в базе как социологический, если публиковал статьи в том числе и по социальным наукам. После того, как мы изъяли преимущественно естественнонаучные журналы (были оставлены издания с основным фокусом на экологии и public health), наша выборка сократилась до 133. Многие из оставшихся текстов были написаны в соавторстве с «западными» учёными, или авторами, не принадлежащими к кругу отъявленных провинциалов (напр., Олег Яницкий), или опубликованы в переводе. Даже не обращая внимания на эти детали, однако, при самом щедром подсчёте российская провинциальная наука за последние 20 лет производила от силы 0,025 статей в иностранных peer-reviewed-журналах на человека в год (т. е. одна статья на 40 человек).
[31] Это объясняет видимо, сомнительный успех героической кампании Высшей школы экономики по стимулированию международной публикационной активности своих сотрудников. В 2010 году ВШЭ объявила о присуждении надбавок размером в 30 т. р. в месяц сроком на два году автору статьи в peer- reviewed-журнале, в 2012 сумма была уже 60 т. р., наконец, в 2013-м она поднялась до 90 т. р. Число зарубежных публикаций ощутимо выросло за это время — от незначительных величин в 2006-2007 до 29 в 2009, 38 в 2010, 79 в 2011 и 91 в 2012. Численность самих сотрудников ВШЭ, однако, также росла в то же время — от 1319 штатных преподавателей и 379 научных сотрудников в 2008 до 1448 и 588 в 2011 и, наконец, 1615 преподавателей и 673 н. с. только в московском кампусе. В итоге, оценивая средний лаг между подачей и публикацией статьи в календарный год, мы можем сказать, что их годовая производительность выросла примерно с 0,017 статей на человека до 0,048, оставшись на уровне одной статьи на 20 человек. Абсолютная цифра, однако, существенно завышена, т. к. не учитывает региональных кампусов (ещё около 600-700 сотрудников) и совместителей. Одна из гипотез, связанных с этим странным отсутствием эффекта, заключается в том, что, одной рукой щедро стимулируя участие в международной дискуссии, ВШЭ ещё щедрее стимулировала занятие внутренним администрированием, которое не оставляло времени на написание статей вовсе (изложено в острокритической статье Олейник, 2012). Объяснение не кажется, однако, достаточным, — в конце концов, лишь небольшая доля сотрудников ВШЭ занимает высшие административные посты.
[32] Один из самых интересных вопросов — вопрос о том, насколько различны дальнейшие судьбы кафедр в зависимости от того, на базе каких институциональных структур они сформировались. Будет ли отличаться социология, выросшая из кафедры политэкономии, от социологии, выросшей из кафедры истории партии, или она будет ближе к «политэкономической» политологии? Не менее интересен вопрос о том, связано ли это с положением на шкале провинциальная — туземная наука.
[33] Нельзя удержаться от напоминания о том, что описывается всё же идеальный тип, а не точная зарисовка с натуры.
[34] В силу дефицита статистической или какой-либо ещё информации о туземной науке данное описание будет во многом опираться на этнографические данные.
[35] Материалом для приводимых ниже примеров является сборник трудов некоторого факультета, работающего в сфере социальных наук, на 74 текста и 332 страницы, выпущенный в 2004 году. По понятным причинам здесь не хотелось бы приводить его полное название. Ниже он называется, в слегка изменённом виде, Studios V.
[36] Терпимость к плагиату может быть результатом интериоризации этой позиции. При необходимости её можно было бы оправдать ссылкой на мертоновские нормы «коммунизма» в науке. Впрочем, большинство туземных социологов вряд ли слышали, кто это такой.
[37] Studios V, c. 126.
[38] Тема слегка изменена.
[39] Studios V, c. 3.
[40] Во всех цитатах полностью сохранена авторская орфография и пунктуация.
[41] Studios V, c. 220.
[42] Записано с рассказа райтера, который на заказ писал эту дипломную работу.
[43] Четыре источника (все — сборники тезисов или статей), случайно выбранных из книжной летописи двух российских регионов — в сумме более 200 текстов. Различий между источниками не выявлено.
[44] Разумеется, всем перечисленным текстуальные различия между провинциальными и туземными учёными не ограничиваются. Возьмём, например, необходимость соответствовать текстуальным академическим канонам. В туземной науке эта проблема решается за счёт наукообразной (но не тематически-специфичной) лексики, в первую очередь, в названии, которое в целом оказывается ключевой частью работы — в половине, примерно, случаев работой с названием и завершается работа научного руководителя. В названии, как правило, должны присутствовать некоторые «научные слова». На основании анализа текстов можно выделить большое количество таких «лишних слов». Однако в интервью особенно часто встречаются три из них. Это «аспекты», «вопросы» и «некоторые». Практически каждый информант рассказывал о том, как научный руководитель в тот или иной момент дописывал одно из этих трёх слов (или даже несколько) в название его/её работы. Взгляд на тексты в целом это подтверждает. В нашем примере хотя бы одно из этих слов содержится в 12 из 74 названий в среднем же, по массиву источников из 200 кейсов, подвергнутых количественному анализу, эти слова встречаются более чем в 25 % случаев. При этом характерно, что чаще всего они встречаются именно в студенческих работах. Это позволяет создать критерий, который формально будет определять, где «научный» текст, а где текст «ненаучный». Читатель может сам найти провинциальный аналог.
[45] Studios V, c. 211.
[46] Сама по себе представляющая богатейший материал для работы в рамках нашей темы.
[47] «Теоретическая школа», разрабатываемая на этой кафедре.
[48] К сожалению, не могу привести название работы моего героя, но эта работа относится к близкому типу: Куйбарь В. И. К методологии проблемы устойчивости региона. // Studium II, Труды факультета социальных наук Иркутского государственного университета. стр. 195 — 198.
[49] Нам не удалось выяснить, так ли это.
[50] Скажем, кафедра социологии в объединённом Сибирском Федеральном университете досталась В. Г. Немировскому, которого его собственная страница на сайте университета представляет как «изобретателя постнеклассической (универсумной) социологии» разработавшего «социологическую концепцию смысла жизни и соответствующие ей методики сбора данных, которые широко используются в массовых опросах населения и консалтинговой практике». http://www.lan.krasu.ru/persons/persid510.htm, проверено 17 марта 2013.
[51] Эти культурные различия того порядка, который приобретает устойчивые материальные корреляты. Например, внутриорганизационная коммуникация в провинциальной части дисциплины осуществляется исключительно с помощью электронной почты, в то время как туземная часть освоила её лишь существенно позднее и до сих пор пользуется ею относительно неуверенно (Погорелов и Соколов, 2005). Многие крупнейшие туземные организации до сих пор не имеют собственной электронной рассылки или страницы в Фейсбуке. Напротив, телефон или факс широко используются в туземной части, но мало освоены провинциалами. Использование техники, однако, предполагает соблюдение множества сопутствующих коммуникативных правил — переписка по мэйлу возможна лишь в организации, сотрудники которой достаточно дисциплинированы, чтобы проверять его не реже двух раз в день, и достаточно нечувствительны к имперсональности соответствующих медиа. Один из туземных боссов сообщил авторам между делом, что не считал возможным явиться на провинциальный семинар, хотя и очень хотел, поскольку узнал о нём из обезличенной рассылки, пришедшей по электронной почте. Из дальнейших расспросов автора выяснилось, что он считал оскорбительными любые приглашения, кроме личных, поступивших по факсу или телефону. Технологии, этикетные формации и кластеры научной коммуникации переплетаются тут в один клубок. Мы благодарны Олегу Хархордину за это соображение.
[52] Надо иметь в виду, однако, что в Петербурге, по которому данные собирались наиболее систематически, наиболее туземные из групп всё равно были бы законченными провинциалами по меркам остальной России.
[53] В случае с естественными или техническими науками к академической политике примешивались и иные соображения, но от социальных наук по факту не ожидалось ничего хорошего, кроме хотя бы небольшого укрепления позиций российских университетов в рейтингах.
[54] Среди тем, которые этот текст оставил за скобками, для нас самих особенно интересна, возможно, та, которая связана с появлением «двойной туземности» или «двойной провинциальности» — как когда в первично провинциальном обществе статус утверждается через личное знакомство с Бруно Латуром и чтение его черновиков, а во вторично провинциальном — через знакомство с тем, кто знаком с Латуром, и чтение черновиков предисловия к русскому переводу «Лабораторной жизни».
[55] Характерно, что это был социологический факультет главного вуза страны, который, надо думать, первым обнаружил, что экономические причины для низкопоклонства перед Западом иссякли, и, более того, что последовательный провинциализм подрывает его возможность зарабатывать деньги на своих студентах.
[56] Доказанные обвинения в плагиате, разумеется, тоже сыграли свою роль.
[57] Теорию таких переходов в русской истории см. в (Greenfeld, 1990).
[58] Надо оговорить, что в определении положения индивида на шкале провинциальности-туземности всегда есть большая доля условности. Большинство колеблется вдоль неё со значительной амплитудой, поочерёдно шарахаясь от эксцессов то одного, то другого полюса.
[59] Читатель может оценить степень собственной провинциальности, вспомнив, улыбнулся ли он, читая на предыдущих страницах о «синерго-гомеостатической социологии» и тому подобных сюжетах. А теперь скажите, что именно позволяет вам уверенно определить эту социологию как псевдонаучную, кроме того, что ничего подобного не встречается в журналах, одарённых бóльшим импакт-фактором по Web of Science?